Похоже, многие немало дней экономили ради этой пирушки. В итоге количество еды оказалось просто невероятным. Заказ на выпечку был таков, что институтскому пекарю пришлось, забыв о своей подружке, остаться на весь вечер; он напек целую гору лакомств: душистых вафель, маленьких тарталеток с перцем, которые особенно хороши с копченой рыбой, сладких жареных пирожков, сочных и сытных. Было множество различных фруктовых напитков — консервированные фрукты привозили с берегов Кбранского моря, как и маленьких соленых креветок. Ну а хрустящего сладкого картофеля высились целые горы. От такого изобилия все пришли в веселое расположение духа, хотя некоторых потом тошнило, столько они всего съели, не удержавшись.
Был устроен концерт — скетчи и прочие смешные штуки, как отрепетированные заранее, так и чистый экспромт. Тирин в костюме «бедняка с Урраса» — который раздобыл в утильсырье — приставал ко всем, требуя «подать нищему милостыню». Эти выражения все знали еще по школьным урокам истории.
— Дайте мне денег, — подвывал он, тряся рукой у них перед носом. — Денег! Денег! Ну что же вы мне денег не даете? У вас что, нет ничего? Врете! Ах вы, грязные собственники! Спекулянты проклятые! Нет, вы только посмотрите на это угощение! Как же вы его купили, если у вас денег нет? — Потом он стал предлагать им купить его самого. — «Копите» меня, «копите» меня, задешево продаюсь, — ныл он.
— Не «копите», а «купите», — поправила его Роваб.
— Какая разница — «копите», «купите»! Ты погляди, какое у меня прекрасное тело! Неужели не хочешь? — И Тирин, сам себе что-то напевая под нос, помахал своими тощими бедрами и сладко закатил глаза. В конце концов его подвергли публичной экзекуции с помощью ножа для рыбы, и после этого он появился вновь уже в нормальной одежде. Кое-кто из студентов очень неплохо умел играть на арфе и петь, и вообще было много музыки, танцев, но еще больше разговоров. Они говорили столько, будто завтра им всем предстояло замолчать навсегда.
Ночь текла, и юные парочки порой удалялись ненадолго в отдельные комнаты, чтобы там быстренько предаться любовным утехам и вернуться к пирующим; кое-кто уже ушел спать; в конце концов за столом среди пустых чашек, рыбьих костей и крошек печенья осталось лишь несколько человек — все это им нужно было к утру убрать. Но до утра было еще далеко. И они разговаривали. Они точно лакомились этой бесконечной беседой, перескакивая с предмета на предмет. Бедап, Тирин, Шевек, еще несколько юношей, три девушки. Они говорили о ритме как пространственном выражении времени, о связи древнего учения Гармонии Сфер с современными физическими теориями. Они говорили о рекордных результатах последнего марафонского заплыва и о том, можно ли считать их детство счастливым. И пытались определить, что такое счастье...
— Страдание — это непонимание, непонятость, когда тебя понимают неверно, — сказал Шевек, наклоняясь вперед. Светлые глаза его горели. Он был по-прежнему худ, с крупными руками, с торчащими по-детски ушами, весь еще угловатый, но здоровый и сильный. На пороге своего возмужания он был очень хорош собой. Его светлые, почти серебристые волосы, как и у остальных, мягкие, прямые и длинные, были перехвачены на лбу повязкой. Только одна из них — девушка с высокими скулами и чуть приплюснутым носом — была пострижена очень коротко; темные волосы охватывали ее голову уютной пушистой шапочкой. Она смотрела на Шевека спокойно и серьезно. Губы у нее блестели — она все время лакомилась жареными пирожками, — а на подбородке прилипла крошка.
— Страдание действительно существует, — говорил Шевек, широко разводя руками. — Оно вполне реально. Его можно назвать непониманием, но нельзя притворяться, что его нет или же оно когда-либо исчезнет, перестанет существовать. Страдание — это условие нашего существования. И когда оно приходит, ты сразу его узнаешь. Как узнаешь и истину. Разумеется, правильно, что болезни лечат, что с голодом и несправедливостью борются — так поступают все «социальные организмы». Но ни один из них не может изменить природу бытия. Невозможно предотвратить страдания. Та или иная конкретная боль — да, подобное страдание можно и нужно устранять. Но не Великую Боль. Кое-какие страдания социума — ненужные страдания — общество облегчить способно. Но остальное останется. Корень страдания, его сущность. Все из присутствующих здесь рано или поздно познают горе; и если мы еще проживем пятьдесят лет, то все пятьдесят лет будем испытывать страдания. И в конце концов умрем. Лишь при этом условии мы появились на свет. Я боюсь жизни! Временами я... мне действительно бывает очень страшно!
Всякое счастье кажется мимолетным, незначительным. И все же интересно: а что, если все это сплошь непонимание — вся эта погоня за счастьем, боязнь страдания?.. Что, если, вместо того чтобы бояться страдания, избегать его, человек мог бы... пройти сквозь него и оказаться по ту сторону? Что-то ведь там есть — по ту сторону. Ведь страдает моя сущность, мое «эго», но есть, верно, и такое место, где сущность... перестает существовать? Не знаю, как это выразить... Но я уверен: реальную действительность, истину я познаю через страдания так, как не способен познать через покой и счастье; реальность боли — это еще не страдание. Если сможешь пройти через нее. Если ты сможешь вытерпеть ее до конца.
— Реальность нашей жизни — это любовь и солидарность, — сказала высокая девушка с мягкими бархатными глазами. — Любовь — вот истинное условие существования человека.
Бедап помотал головой:
— Нет. Шев прав. Любовь — это просто один из способов существования, и она может пойти не в ту сторону, может и вовсе пройти мимо. А вот боль никогда не ошибается. Но, таким образом, получается, что у нас просто выбора не остается — придется ее терпеть! И мы будем терпеть, хотим мы этого или нет.
Коротко стриженная девушка яростно замотала головой:
— Нет, не будем! Лишь один из сотни, один из тысячи всю жизнь живет счастливо, счастливо проходит весь путь от рождения до смерти. А остальные только притворяются, что счастливы, или же просто помалкивают. Все мы страдаем, но, может быть, недостаточно. А стало быть, страдаем зря.
— И что же нам делать? — спросил Тирин. — Бить себя по башке молотком каждый день, чтобы убедиться, что мы страдаем достаточно?
— А ведь ты создаешь культ страдания, Шев, — заметил еще кто-то. — Основная цель жизни, согласно учению Одо, носит характер позитивный, а не негативный. Страдания — это нарушение нормальной функции организма, за исключением тех физических страданий, которые предупреждают организм об опасности. А психологические и социальные страдания носят абсолютно разрушительный характер.
— Что и подвигло Одо с особым вниманием отнестись к страданиям — своим собственным и других людей! — возразил Бедап.
— Но ведь весь принцип взаимопомощи основан именно на том, чтобы предотвращать страдания!
Шевек сидел на столе, болтая в воздухе своими длинными ногами; лицо его было напряжено и спокойно одновременно.
— А вы когда-нибудь видели, как умирает человек? — спросил он. Бблыная часть видела — в интернате или же во время дежурства в больнице. И все, кроме одного, помогали хоронить умерших.
— Когда я жил в лагере на юго-востоке, я впервые увидел действительно страшную смерть. Что-то случилось с дирижаблем, и он во время полета вспыхнул и упал на землю. Они вытащили этого человека — на нем живого места не было, весь обожжен. Он еще часа два прожил... Спасти его было невозможно; ему совершенно ни к чему было так долго жить и мучиться, и не было никаких оправданий для того, чтобы заставлять его страдать еще два часа. Мы ждали, пока слетают за анестезирующими средствами, и я стоял возле него вместе с двумя девчонками — мы только что вместе грузили его дирижабль. Врача в лагере не было. Ему нечем было помочь! Можно было только оставаться с ним рядом. Он был в шоке, но сознание почти не терял. И его терзала ужасная боль, особенно руки — я не думаю, что он ощущал, что остальное его тело практически обуглилось; боль он чувствовал главным образом в руках. Его нельзя было даже коснуться или погладить, чтобы как-то утешить, — при любом прикосновении кожа и мясо его оставались у вас на пальцах, и он ужасно кричал. Ничего нельзя было для него сделать! Мы оказались совершенно беспомощны! Может быть, он сознавал, что мы рядом с ним, не знаю. Но ему от этого было ничуть не легче. Но самое страшное, что ничего нельзя было сделать! Я тогда понял... увидел, что в такую минуту ни для кого ничего нельзя сделать. Мы не можем спасти друг друга. И себя тоже. От смерти.