— Нет, — ответила она. — Он не станет короче, потому что я не позволяла ему быть слишком длинным.
В этом поселении я и жила. Тут мать произвела меня на свет, и ей было позволено три месяца нянчить меня; затем меня отняли от груди и стали вскармливать коровьим молоком, а моя мать вернулась в Дом. Ее звали Шомеке Райова Йова. Она была светлокожей, как и большинство остального «имущества», но очень красивой, с хрупкими запястьями и лодыжками и тонкими чертами лица. Моя бабушка тоже была светлой, но я отличалась смуглостью и была темнее всех в поселении.
Мать приходила навещать меня, и кастраты позволяли ей проходить через воротца. Как-то она застала меня, когда я растирала по телу серую пыль. Когда она стала бранить меня, я объяснила, что хочу выглядеть как все остальные.
— Послушай, Ракам, — сказала она мне, — они люди пыли и праха. И им никогда не подняться из него. Тебе же суждено нечто лучшее. Ты будешь красавицей. Как ты думаешь, почему ты такая черная?
Я не понимала, что она имела в виду.
— Когда-нибудь я расскажу тебе, кто твой отец, — сказала она, словно обещала преподнести дар.
Я знала, что жеребец, принадлежащий Шомеке, дорогое и ценное животное, покрывал кобыл в других поместьях. Но понятия не имела, что отцом может быть и человек.
Тем же вечером я гордо сказала бабушке:
— Я красивая, потому что моим отцом был черный жеребец! — Доссе дала мне такую оплеуху, что я полетела на пол и заплакала.
— Никогда не говори о своем отце! — сказала она.
Я знала, что между матерью и бабушкой состоялся гневный разговор, но лишь много времени спустя догадалась, что явилось его причиной. И даже сейчас не уверена, поняла ли я все, что существовало между ними.
Мы, стаи щенят, носились по поселению. И ровно ничего не знали о том мире, что лежал за его стенами. Вся наша вселенная состояла из хижин крепостных женщин и «длинных домов», в которых обитали мужчины, из огородика при кухне и голой площадки, почва на которой была утрамбована нашими босыми пятками. Я считала, нам никогда не покинуть этих высоких стен.
Когда ранним утром заводские и сельские тянулись к воротам, я не знала, куда они отправляются. Они просто исчезали. И весь нескончаемый день поселение принадлежало только нам, щенкам, которые, голые летом, да и зимой, носились по нему, играли с палками и камнями, копошились в грязи и удирали от бабушек до тех пор, пока сами не прибегали к ним, прося что-нибудь поесть, или же пока те не заставляли нас пропалывать огород.
Поздним вечером возвращались работники и под охраной надсмотрщиков медленно входили в ворота. Некоторые из них были понурыми и усталыми, а другие весело переговаривались между собой. Когда последний переступал порог, высокие створки ворот захлопывались. Из очагов поднимались струйки дыма. Приятно пахло тлеющими лепешками коровьего навоза. Люди собирались на крылечках хижин и «длинных домов». Мужчины и женщины тянулись ко рву, который отделял одну часть поселения от другой, и переговаривались через него. После еды тот, кто свободно владел словом, читал благодарственную молитву статуе Туал, мы возносили наши моления Камье, и все расходились спать, кроме тех, кто собирался «попрыгать через канаву». Порой летними вечерами разрешалось петь или танцевать. Зимой один из дедушек — бедный, старый, немощный мужчина, которого было и не сравнить с бабушками, — случалось, «пел слово». То есть так мы называли разучивание «Аркамье». Каждый вечер кто-то произносил, а другие заучивали священные строки. Зимними вечерами один из этих старых, бесполезных крепостных мужчин, который продолжал существовать лишь по милости бабушек, начинал «петь слово». И тогда даже мы, малышня, должны были слушать это повествование.
Моей сердечной подружкой была Валсу. Она была крупнее меня и выступала моей защитницей, когда среди молодых возникали ссоры и драки или когда детишки постарше дразнили меня «Черной» или «Хозяйкой». Я была маленькой, но отличалась отчаянным характером. И нас с Валсу задевать остерегались. Но потом Валсу стали посылать за ворота. Ее мать затяжелела, стала неповоротливой, и ей потребовалась помощь в поле, чтобы выполнять свою норму.
Посевы геде убирать можно было только руками. Каждый день вызревала новая порция стеблей, которые приходилось выдергивать, поэтому сборщики геде каждые двадцать или тридцать дней возвращались на уже знакомое поле, после чего переходили к более поздним посевам. Валсу помогала матери прореживать отведенные ей борозды. Когда мать слегла, Валсу заняла ее место, и девочке помогали выполнить норму матери. По подсчетам владельца, ей было тогда шесть лет, ибо всем одногодкам «имущества» определяли один и тот же день рождения, который приходился на начало года, что вступал в силу с приходом весны. На самом деле ей было не меньше семи. Ее мать плохо себя чувствовала до родов и после, и все это время Валсу подменяла ее на полях геде. И, возвращаясь, она больше не играла, ибо вечерами успевала только поесть и лечь спать.
Как-то мы повидались с ней и поговорили. Она гордилась своей работой. Я завидовала ей и мечтала переступить порог ворот. Провожая ее, я смотрела сквозь проем на окружающий мир. И мне казалось, что стены поселения сдвигаются вокруг меня.
Я сказала бабушке Доссе, что хочу работать на полях.
— Ты еще слишком маленькая.
— К новому году мне будет семь лет.
— Твоя мать пообещала, что не выпустит тебя за ворота.
На следующий раз, когда мать навестила меня в поселении, я сказала ей:
— Бабушка не выпускает меня за ворота. А я хочу работать вместе с Валсу.
— Никогда, — ответила мать. — Ты рождена для лучшей участи.
— Для какой?
— Увидишь.
Она улыбнулась мне. Я догадывалась, что она имела в виду Дом, в котором работала сама. Она часто рассказывала мне об удивительных вещах, которыми был полон Дом, ярких и блестящих, хрупких, чистых и изящных предметах. В Доме стояла тишина, говорила она. Моя мать носила красивый красный шарф, голос у нее был мягким и спокойным, а ее одежда и тело — всегда чистыми и свежими.
— Когда увижу?
Я приставала к ней, пока она не сказала:
— Ну хорошо! Я спрошу у миледи.
— О чем спросишь?
О миледи я знала лишь, что она была очень хрупкой и стройной и что моя мать каким-то образом принадлежала ей, чем очень гордилась. Я знала, что красный шарф матери подарила миледи.
— Я спрошу ее, можно ли начать готовить тебя для пребывания в Доме.
Моя мать произносила слово «Дом» с таким благоговением, что я воспринимала его как великое святилище, подобное тому, о котором говорилось в наших молитвах: «Могу ли я войти в сей чистый дом, в покои принца?»
Я пришла в такой восторг, что стала плясать и петь: «Я иду в Дом, в Дом!» Мать шлепнула меня и сделала выговор за то, что я не умею себя вести. «Ты еще совсем маленькая! — сказала она. — И не умеешь вести себя! И если тебя выставят из Дома, ты уже никогда не вернешься в него».
Я пообещала, что буду вести себя, как подобает взрослой.
— Ты должна делать все абсолютно правильно, — сказала мне Йова. — Когда я что-то говорю тебе, ты должна слушаться. Никогда ни о чем не спрашивать. Никогда не медлить. Если миледи увидит, что ты не умеешь себя вести, то отошлет тебя обратно. И тогда для тебя все будет кончено. Навсегда.
Я пообещала, что буду слушаться. Я пообещала, что буду подчиняться сразу и безоговорочно и не открывать рта. И чем больше мать пугала меня, тем сильнее мне хотелось увидеть этот волшебный сияющий Дом.
Расставшись с матерью, я не верила, что она осмелится поговорить с миледи. Я не привыкла к тому, что обещания исполняются. Но через несколько дней мать вернулась, и я увидела, как она говорит с бабушкой. Сначала Доссе разозлилась и стала кричать. Я притаилась под окном хижины и все услышала. Я слышала, как бабушка заплакала. Я удивилась и испугалась. Бабушка была терпелива со мной, всегда заботилась обо мне и хорошо меня кормила. И пока она не заплакала, мне не приходило в голову, что у нас могут быть и другие отношения. Ее слезы заставили заплакать и меня, словно я была частью ее самой.